коне
Страшно, страшно, страшно мне...
Нечего и говорить, что Миланэ действительно растрогалась. Ей сразу стало жаль Сингу чистым чувством самки, которое жалеет и любит всё живое; оно знает, что у природы получается по-всякому: иногда урождаются цветы и птицы, иногда — такие как она, Миланэ, а бывает — и такие, как он.
— Я хотел сделать тебе венец сонетов. Но это много работы, не успел, — оправдываясь, сообщил он и спрятал комканные бумаги. — Очень долго.
Миланэ присела у его лап на колени.
— Синга, послушай, это ведь прекрасно. Ты можешь подарить стих?
Вскинув брови, он снова вынул записки и начал небрежно их рассматривать; ненужное выкидывал прямо на холодный каменный пол.
— Вот… Нет, вот. Только у меня почерк плохой. И вид неважный.
Она приняла подарок.
— А как создаётся венец… — было начала Миланэ, но даже не успела завершить:
— Это надо создать четырнадцать сонетов, — встал Синга, и вместе с ним стройно поднялась Миланэ, — а потом всё завершить пятнадцатым, который получается при складывании первых строк этих четырнадцати. И хорошо, если пятнадцатый содержит главную мысль всех предыдущих. Долго, сложно. Ладно, Миланиши, пойду-ка я куда-нибудь, — пошёл он к выходу, двинул нелепую, тяжёлую дверь и ощутил прикосновение к плечу.
— Хочешь — оставайся, если устал; я устрою тебе ночлег. Поздно ведь…
Немного подумав, он ответил:
— Спасибо, Миланэ. Это был очень интересный вечер.
— И тебе спасибо. Столь необычных даров мне никогда не делали.
— Тебе посвящали стихи. Ты просто не знаешь. Я пошёл.
— Идём, я тебя провожу.
— Нет-нет, сам спущусь. Так будет лучше.
— Полноте, хозяйка не может не проводить гостя.
Они всё же спустились вместе, иначе получилось бы крайне неприлично, хоть Синга и порывался уйти в гордом одиночестве; Миланэ, безусловно, поняла его настрой: он так пытался показать обиду и огорчение, в какой-то мере попытался надавить на жалость, сознательно и бессознательно, как оно иногда бывает в отношениях, хотя у них не было никаких отношений, о которых можно всерьёз говорить; тем не менее, у него, безусловно, наличествовали некоторые надежды насчёт неё, и наверняка Синга полагал, что она вполне благосклонна. Всё кончилось фальшиво-весёлым, немного спешным прощанием. Миланэ сообщила, что уезжает завтра в Сидну, ибо у неё Приятие; Синга высказал обычные пожелания удачи. Потом она поцеловала его в щёку, попросив передать отцу самые тёплые приветствия. Он вышел, на том всё кончилось и прихожую заволокла тишина.
Пожелав спокойной ночи Раттане, хоть ночи-то осталось не так много, Миланэ медленно поднялась наверх в спальню, закрыла дверь за собой и застонала.
— Фух… — вздохнула, растерев усталые глаза.
Хорошо, что завтра не надо слишком рано вставать — дилижанс отправляется только в обед.
Раздевшись, рассмотрела возле огня свечи подаренный Сингой стих. Почерк у него оказался действительно неважнецкий, что свидетельствовало о невысоком происхождении, ведь патрицианским детям ставят почерк почти из пеленок. Ей почему-то захотелось что-то подправить или добавить каллиграфический узор; под руку как раз попались писчие принадлежности, ранее принесенные Раттаной из лавки. И она вот так, прямо в шемизе, уселась за столик и начала переписывать стих; идея не лучшая для желающей сна львицы посреди ночи, но Миланэ вообще любит странные поступки, а ещё упорна: если идея овладевает ею, то берегись.
Попутно думала над тем, не слишком ли поспешные выводы сделала, посчитав, что Синга прямо-таки влюбился в неё. Но даже при беглом воспоминании всех его поступков Миланэ могла спокойно ответить: «Не ошиблась». Но не нравился ей Синга как самец. Его главнейшим недостатком оказалось то, что он словно выпрашивал у неё отношений, словно спрашивал разрешение на каждом шагу, и боялся брать ответственность. Уверен в беседе, но неуверен в себе. Поэтому Миланэ пыталась оправдать своё сегонощное поведение; ведь если она сразу расставила всё по местам, то он должен понять малосмысленность стремления завладеть её расположением.
С иной стороны, её поведение было близким к самоуверенной пошлости. Для неё, андарианской дочери, это было действительно чересчур, такое более приличествует какой-нибудь хустрианке. Она сразу, без особых раздумий, приняла, что со Сингой, сыном сенатора, можно говорить именно в таком тоне, намеренно направляя беседу в жаркое русло. Возможно ли такое?
Миланэ вздохнула.
Иногда ей казалось, что кроме бесчисленных мелких личностей, у ней живут две главные Миланэ: одна осторожная, чувственная, грустная, нежная; вторая плевать хотела на другую, ведомая страшной волей. И вторая сначала действует, а первая потом обдумывает и грустит оттого, сколь всё гадко вышло.
«В-М-Б, В-М-Б, В-М-Б.» Только теперь осознала, что расписала всю карточку каллиграфическими инициалами собственного номена. «Какое самолюбство», — подумалось ей. — «Фуй. Стыд-совесть у тебя, милая, как-то незаметно кончились».
Миланэ оставила стих в покое, села на кровать, прижав лапы вместе, укрывшись покрывалом и обвив щиколотки хвостом.
«Может, я свершила ошибку. Зачем отогнала? После Приятия нужно будет очень хорошо задуматься о жизни и перспективах. Не стоило так отбрасывать… если смириться, но вполне всё может случиться-получиться, тем более, в таком случае мои дети будут доброго происхождения. И возможности всякие… Со “Снохождением” — кончено» — ударила она по кровати, но слабенько. — «И со всякими сумасбродствами насчёт Амона — тоже», — ещё слабее. — «Вообще, со всеми этими фантазиями надо рвать вконец. За мной следили, вот это главное, вот это нужно будет сообщить Тансарру. И продолжают следить, наверное. Не Амон, конечно, а кто-то другой… А может, и он. Вдруг всё, что он сказал — очень хитрая игра?», — подумала Миланэ, сама себе не веря. Мысли продолжали ходить по кругу: — «А насчёт “Снохождения”, то можно ещё попытаться поспрашивать у доверенных сестёр. Без особого рвения, так, чтобы окончательно успокоиться. Амон ведь верно подметил: снохождение ищут там-где-ходят-во-снах. Так, хватит об Амоне. Игнимару я, само собой, жечь буду — куда денусь. Буду, как все Ашаи, и всё у меня сладится. Сла-ди-тся. Попытаюсь чуть сновидеть, может, что и сама пойму. А не пойму, так пропади оно пропадом…».
Наверное, Миланэ так бы и сидела до утра, пытая себя бессмысленными размышлениями, как тут…
И ранее были слышны подозрительные звуки, доносившиеся сверху, похожие на скрип и тихий стук. Нет, её чуткие уши львицы — ведь она потомица охотниц, которые вслушивались в мир бесчисленные годы — очень хорошо отметили это, только дочь Сидны ранее не слишком обращала внимание, это не поднималось на поверхность сознания, потому что такие непонятные шорохи в ночи бывают, верно, в любом жилище; мать бы сказала, что шалит домовой дух — в Андарии и много где ещё верят в духов, особенно в горных и лесных, хотя это не одобряется истинной верой Сунгов, но, как говорится, одно другому не мешает; кроме того, она привычна к такому, поскольку отчий дом двухэтажен: если сестра или братец толклись наверху, то внизу всё было слышно, а ещё точно так же дела обстояли в Сидне, когда она ещё жила в кондоминиуме, на первом этаже. Но теперь вспомнила, что над нею ничего нету, лишь крыша, то перестала равнодушничать, начала вглядываться в окна, не слезая с кровати и так же обнимая прижатые к себе лапы руками.
Шорохи переместились с крыши к окнам, и там, у карниза, вдруг что-то ухнуло. Все эти звуки совершенно не понравились Миланэ: она встрепенулась, ведомая ночным беспокойством, что так отлично от дневного, свесила лапы с кровати, готовая встать. Ладони начали искать сирну под подушкой, потому что с нею будет как-то поспокойнее, чем без неё, и Миланэ внезапно оценила мудрость поколений Ашаи-Китрах, которая велит всегда держать кинжал возле ложа. Но больше никаких звуков не раздавалось.
— Голуби, — тихонько сказала Миланэ, грызя коготь на левой руке. — Фуй…
Пытаясь отвлечься, вспомнила, сколь тяжело и непросто вывести диких голубей из зданий. В Сидне голубей травили, потому что они любили жить в стаамсе и других зданиях, тем самым уродуя вид любой архитектурной формы; травили их хитро и коварно, как и умеют Ашаи-Китрах: специальным, пророщенным в яду зерном. На тему травли голубей в дисципларии всегда было множество споров: одни с этим соглашались, считая голубей «летучими крысами»; иные видели в этом глупость и бессмысленное убийство живого, а особенно протестовали те, кому приходилось иметь дело с голубятниками и почтовыми голубями.
Нет, отвлечься не получается. Почему-то очень тревожно. Кто хоть раз испытал ночной страх и тревоги, тот поймёт, сколь они несладостны и темны. Тревога накатывала отвратительными волнами; Миланэ показалось, что её очень быстро бросило в жар, а в солнечном сплетении поселилась давящая, тёмная тяжесть, что лихорадочно билась.
«Да что за…», — подумала она, но не тут-то было.
Миланэ услыхала, что в соседней комнате, там, где должна быть экзана, заскрипела дверь. Это не мог быть ветер: дверь запиралась изнутри.
Миланэ сидела, не шевелясь, навострив уши.
Да, да, да, ясно услышала, что кто-то тихо ступает по соседней комнате, потом вышел в коридор и куда-то направляется! Кто-то! Кто-то!
«Вор!», — всё поняла Миланэ.
Это тебе не жуткий жар в груди, тут всё понятнее и проще, потому трусить даже неприлично. Миланэ сжала ножны сирны, вынула кинжал.
«Почему, ну почему я не приказала Раттане запереть ту треклятую дверь!», — сокрушалась она, тихо и медленно поднимаясь, но вспомнила, что сама её и забыла запереть, устроив там посиделки со Сингой. «Почему я не приказала купить лёгкую совну, дома-то ни одной железки!», — продолжала сокрушаться она, сделав два шажка к двери, но снова вспомнила, что дхаарам нельзя покупать оружие, и тем более — владеть им. В дисциплариях учениц обучают владеть совной — лёгкой алебардой с изогнутым лезвийным наконечником, с рукоятью в длину от пят до плеч львицы; это оружие повсеместно используется для защиты дома, его считают оружием самок. Миланэ, как и все остальные дисциплары, ненавидела эти занятия с алебардами, с...